"Иногда важно уметь говорить, потому что и в молчании – нет большого смысла." ©
Говорить о болезнях - все равно что рассказывать истории 'Тысячи и
одной ночи'.
Вильям Ослер
В отличие от натуралиста, <...> врач имеет дело с отдельно взятым
организмом, человеческим субъектом, борющимся за самосохранение в угрожающей
ситуации.
Айви Маккензи
Прежде всего обратимся к эпиграфам. Между ними существует определенный контраст - как раз его и подчеркивает Айви Маккензи, противопоставляя врача и натуралиста. Этот контраст соответствует двойственной природе моего собственного характера: я чувствую себя и врачом, и натуралистом, болезни так же сильно занимают меня, как и люди. Будучи в равной степени (и по мере сил) теоретиком и рассказчиком, ученым и романтиком, я одновременно исследую и личность, и организм и ясно вижу оба эти начала в сложной картине условий человеческого существования, одним из центральных элементов которой является болезнь. Животные тоже страдают различными расстройствами, но только у человека болезнь может превратиться в способ бытия.
...
В узко понятой истории болезни нет субъекта. Современные анамнезыупоминают о человеке лишь мельком, в служебной фразе (трисомик-альбинос, пол женский, 21 год), которая с тем же успехом может относиться и к крысе. Для того чтобы обратиться к человеку и поместить в центр внимания страдающее, напрягающее все силы человеческое существо, необходимо вывести историю
болезни на более глубокий уровень, придав ей драматически-повествовательную форму. Только в этом случае на фоне природных процессов появится субъект - реальная личность в противоборстве с недугом; только так сможем мы увидеть индивидуальное и духовное во взаимосвязи с физическим.
Жизнь и чувства пациента непосредственно связаны с самыми глубокими проблемами неврологии и психологии, поскольку там, где затронута личность, изучение болезни неотделимо от исследования индивидуальности и характера. Некоторые расстройства и методы их анализа, вообще говоря, требуют создания особой научной дисциплины, 'неврологии личности', задачей которой должно
стать изучение физиологических основ человеческого 'Я', древней проблемы связи мозга и сознания.
Возможно, между психическим и физическим действительно существует понятийно-логический разрыв, однако исследования и сюжеты, посвященные одновременно и организму, и личности, способны сблизить эти области, подвести нас к точке пересечения механического процесса и жизни и таким образом прояснить связь физиологии с биографией. Этот подход особенно занимает меня, и в настоящей книге я в целом придерживаюсь именно его.
В узко понятой истории болезни нет субъекта. Современные анамнезыупоминают о человеке лишь мельком, в служебной фразе (трисомик-альбинос, пол женский, 21 год), которая с тем же успехом может относиться и к крысе. Для того чтобы обратиться к человеку и поместить в центр внимания страдающее, напрягающее все силы человеческое существо, необходимо вывести историю
болезни на более глубокий уровень, придав ей драматически-повествовательную форму. Только в этом случае на фоне природных процессов появится субъект - реальная личность в противоборстве с недугом; только так сможем мы увидеть индивидуальное и духовное во взаимосвязи с физическим.
Жизнь и чувства пациента непосредственно связаны с самыми глубокими проблемами неврологии и психологии, поскольку там, где затронута личность, изучение болезни неотделимо от исследования индивидуальности и характера. Некоторые расстройства и методы их анализа, вообще говоря, требуют создания особой научной дисциплины, 'неврологии личности', задачей которой должно
стать изучение физиологических основ человеческого 'Я', древней проблемы связи мозга и сознания.
Возможно, между психическим и физическим действительно существует понятийно-логический разрыв, однако исследования и сюжеты, посвященные одновременно и организму, и личности, способны сблизить эти области, подвести нас к точке пересечения механического процесса и жизни и таким образом прояснить связь физиологии с биографией. Этот подход особенно занимает меня, и в настоящей книге я в целом придерживаюсь именно его.
Убедившись, что мы и в самом деле столкнулись с чистым синдромом Корсакова, не осложненным никакими дополнительными органическими или эмоциональными факторами, я написал Лурии и попросил совета.
...
Что же можно и нужно было сделать? 'В этом случае, - писал мне Лурия, - нельзя дать никаких твердых рекомендаций. Делайте то, что подсказывает Ваша изобретательность и Ваше сердце. Восстановить память Джимми надежды почти нет, но человек состоит не только из памяти. У него есть еще чувства, воля, восприимчивость, мораль - все то, чем нейропсихология не занимается. И именно здесь, вне рамок безличной психологии, можно найти способ достучаться до него и помочь. Обстоятельства Вашей работы особенно способствуют этому. У Вас есть Приют, отдельный маленький мир, не похожий на клиники и другие медицинские учреждения, где приходится работать мне. С точки зрения нейропсихологии сделать почти ничего нельзя, но в области человека и человеческого, возможно, удастся многое'.
...Что же можно и нужно было сделать? 'В этом случае, - писал мне Лурия, - нельзя дать никаких твердых рекомендаций. Делайте то, что подсказывает Ваша изобретательность и Ваше сердце. Восстановить память Джимми надежды почти нет, но человек состоит не только из памяти. У него есть еще чувства, воля, восприимчивость, мораль - все то, чем нейропсихология не занимается. И именно здесь, вне рамок безличной психологии, можно найти способ достучаться до него и помочь. Обстоятельства Вашей работы особенно способствуют этому. У Вас есть Приют, отдельный маленький мир, не похожий на клиники и другие медицинские учреждения, где приходится работать мне. С точки зрения нейропсихологии сделать почти ничего нельзя, но в области человека и человеческого, возможно, удастся многое'.
Самый вид его непроизвольно наводил на мысли о духовной инвалидности, о безвозвратно погибшей душе. Возможно ли, чтобы болезнь полностью 'обездушила' человека?
- Как вы считаете, есть у Джимми душа? - спросил я однажды наших сестер-монахинь.
Они рассердились на мой вопрос, но поняли, почему я его задаю.
- Понаблюдайте за ним в нашей церкви, - сказали они мне, - и тогда уж судите.
- Понаблюдайте за ним в нашей церкви, - сказали они мне, - и тогда уж судите.
Я последовал их совету, и увиденное глубоко взволновало меня. Я разглядел в Джимми глубину и внимание, к которым до сих пор считал его неспособным. На моих глазах он опустился на колени, принял святые дары, и у меня не возникло ни малейшего сомнения в полноте и подлинности причастия, в совершенном согласии его духа с духом мессы. Он причащался тихо и истово, в благодатном спокойствии и глубокой сосредоточенности, полностью поглощенный и захваченный чувством. В тот момент не было и не могло быть никакого беспамятства, никакого синдрома Корсакова, - Джимми вышел из-под власти испорченного физиологического механизма, избавился от бессмысленных сигналов и полустертых следов памяти и всем своим существом отдался действию, в котором чувство и смысл сливались в цельном, органическом и неразрывном единстве.
Я видел, что Джимми нашел себя и установил связь с реальностью в полноте духовного внимания и акта веры. Наши сестры не ошибались - здесь он обретал душу. Прав был и Лурия, чьи слова вспомнились мне в тот момент:
'Человек состоит не только из памяти. У него есть чувства, воля, восприимчивость, мораль... И именно здесь <...> можно найти способ
достучаться до него и помочь'. Память, интеллект и сознание сами по себе не могли восстановить личность Джимми, и дело решали нравственная заинтересованность и действие.
Нужно заметить, что понятие 'нравственного' не вполне точно отражает существо дела. Не меньшую роль играли тут эстетическое и драматическое. Наблюдая за Джимми в церкви, я осознал, что существуют особые области, где просыпается человеческая душа и где в благодатном покое она соединяется с миром. Те же глубины внимания и сосредоточенности обнаружил я и позже,
наблюдая, как Джимми слушает музыку и воспринимает театр. Он без труда следовал за музыкальной темой или сюжетом простой драмы, и это не так уж удивительно, поскольку каждый художественный момент произведения неразрывно связан по смыслу и структуре со всеми остальными.
Я видел, что Джимми нашел себя и установил связь с реальностью в полноте духовного внимания и акта веры. Наши сестры не ошибались - здесь он обретал душу. Прав был и Лурия, чьи слова вспомнились мне в тот момент:
'Человек состоит не только из памяти. У него есть чувства, воля, восприимчивость, мораль... И именно здесь <...> можно найти способ
достучаться до него и помочь'. Память, интеллект и сознание сами по себе не могли восстановить личность Джимми, и дело решали нравственная заинтересованность и действие.
Нужно заметить, что понятие 'нравственного' не вполне точно отражает существо дела. Не меньшую роль играли тут эстетическое и драматическое. Наблюдая за Джимми в церкви, я осознал, что существуют особые области, где просыпается человеческая душа и где в благодатном покое она соединяется с миром. Те же глубины внимания и сосредоточенности обнаружил я и позже,
наблюдая, как Джимми слушает музыку и воспринимает театр. Он без труда следовал за музыкальной темой или сюжетом простой драмы, и это не так уж удивительно, поскольку каждый художественный момент произведения неразрывно связан по смыслу и структуре со всеми остальными.
Расскажу еще, что Джимми любил садовничать и взял на себя некоторые работы в нашем саду. Сначала он всякий раз приветствовал сад как незнакомца, но потом так привык к нему, что ни разу не заблудился и знал его лучше, чем внутреннее устройство Приюта. Мне кажется, его вел по нашему саду образ давних любимых садов родного Коннектикута.
Безвозвратно потерянный в пространственном - 'экстенциональном' - времени, Джимми свободно ориентировался в 'интенциональном' времени, о котором писал Бергсон*. Неуловимые, ускользающие формальные структуры длительности он гораздо надежнее запоминал и контролировал, когда они воплощались в художественном действии и воле. Расчет, головоломка или настольная игра давали пищу его интеллекту и в этом качестве могли удержать его внимание на короткое время, но, покончив с ними, он опять распадался на части, проваливался в бездну амнезии. В созерцании же природы или произведения искусства, в восприятии музыки, в молитве, в литургии духовные и эмоциональные переживания полностью поглощали его внимание, и это состояние исчезало не сразу, оставляя после себя столь редкие для него умиротворение и задумчивость.
Безвозвратно потерянный в пространственном - 'экстенциональном' - времени, Джимми свободно ориентировался в 'интенциональном' времени, о котором писал Бергсон*. Неуловимые, ускользающие формальные структуры длительности он гораздо надежнее запоминал и контролировал, когда они воплощались в художественном действии и воле. Расчет, головоломка или настольная игра давали пищу его интеллекту и в этом качестве могли удержать его внимание на короткое время, но, покончив с ними, он опять распадался на части, проваливался в бездну амнезии. В созерцании же природы или произведения искусства, в восприятии музыки, в молитве, в литургии духовные и эмоциональные переживания полностью поглощали его внимание, и это состояние исчезало не сразу, оставляя после себя столь редкие для него умиротворение и задумчивость.
Бестелесная КристиВ некотором смысле Кристина действительно 'вылущена' и бесплотна, настоящий призрак. Вместе с проприоцепцией она утратила общий каркас индивидуальности. Это относится прежде всего к телу, к 'эго тела', в котором Фрейд видит основу личности. 'Эго человека, - утверждает он, - есть прежде всего эго телесное'. Подобное растворение личности, ее призрачность неизбежны при глубоких расстройствах восприятия и образа тела. Уэйр Митчелл* понял и блестяще описал это, работая во время гражданской войны в Америке с пациентами, перенесшими ампутацию или страдавшими от поражения нервных волокон. Его знаменитая полудокументальная повесть до сих пор остается лучшим и самым точным описанием подобных травм и сопутствующих им состояний. Вот что пишет о них герой книги, врач и пациент
Джордж Дедлоу:
К ужасу своему я обнаружил, что временами гораздо слабее прежнего осознавал себя и свое существование. Это переживание было так ново и незнакомо, что поначалу до крайности изумляло меня. Мне беспрестанно хотелось осведомиться у окружающих, по-прежнему ли я Джордж Дедлоу или нет, но, предвидя, сколь нелепыми показались бы им такие расспросы, я удерживался от них, еще решительнее вознамериваясь отдать себе точный отчет в своих ощущениях. Временами убеждение в том, что я не вполне я, достигало во мне силы болезненной и угрожающей. Думается, лучше всего описать это как изъян ощущения личной особенности и самоосознания.
Именно этот изъян в структуре 'личной особенности и самоосознания' переживает Кристина, хотя время и новые навыки лишают это чувство былой остроты. Что же касается особого ощущения бестелесности, вызванного органическим нарушением, то оно остается таким же сильным и жутким, как в тот страшный первый день ее болезни. Сходные переживания описывают пациенты,
перенесшие разрывы высоких отделов спинного мозга, но такие пациенты, разумеется, парализованы, тогда как Кристина, несмотря на 'бестелесность', может двигаться. Время от времени наступает частичное улучшение, особенно при кожной стимуляции. Кристина любит открытые машины, где может лицом и всем телом чувствовать воздушные потоки (чувствительность к легкому
прикосновению у нее почти не пострадала).
Руки
Гете пишет, что 'вначале было действие'. Это, может, справедливо для ситуаций этического и экзистенциального выбора, но решительно не годится для проблем, затрагивающих истоки движения и восприятия. Однако и здесь обычно происходит нечто неожиданное: первый шаг (или первое слово, как 'вода' у Элен Келлер*), первое движение, первый взгляд, первый импульс - как гром средь ясного неба, из ниоткуда, из хаоса и бессмысленности. 'Вначале был импульс'. Не действие или рефлекс, а импульс - нечто более элементарное и в то же время более загадочное, нежели действие и рефлекс. Мы не могли просто сказать Мадлене 'действуй!' - вся надежда была на импульс, и мы ожидали его, создавали для него условия, пытались его спровоцировать...
Для человека говорящего - homo loquens это почти абсолютная инверсия обычного порядка вещей. Инверсия, а возможно, и реверсия, возвращение к чему-то примитивному и атавистическому. Именно поэтому, мне кажется, Хьюлингс Джексон сравнивал афатиков с собаками (это сравнение могло бы оскорбить обе стороны!), хотя его интересовали больше дефекты языковой компетентности, нежели удивительная и почти безошибочная чуткость и тех и других к тону и эмоциональной окраске. Генри Хед, более внимательный в этом отношении, в своем трактате об афазии (1926) пишет о 'тональном чувстве', утверждая, что у афатиков оно всегда сохраняется, а зачастую даже значительно усиливается*.
С этим связано часто возникавшее у меня ощущение, что афатикам невозможно лгать (его подтверждают и все работавшие с ними). Слова легко встают на службу лжи, но не понимающего их афатика они обмануть не могут, поскольку он с абсолютной точностью улавливает сопровождающее речь выражение - целостное, спонтанное, непроизвольное выражение, которое выдает говорящего.
Мы знаем об этой способности у собак и часто используем их как своеобразные детекторы лжи, вскрывая обман, злой умысел и нечистые намерения. Запутавшись в словах и не доверяя инстинкту, мы полагаемся на четвероногих друзей, ожидая, что они учуют, кому можно верить, а кому - нет. Афатики обладают теми же способностями, но на бесконечно более высоком, человеческом уровне. 'Язык может лгать, - пишет Ницше, - но гримаса лица выдаст правду'. Афатики исключительно восприимчивы к 'гримасам лица', а также к любого рода фальши и разладу в поведении и жестах. Но даже если они ничего не видят, - как это происходит в случае наших слепых пациентов, - у них развивается абсолютный слух на всевозможные звуковые нюансы: тон, ритм, каденции и музыку речи, ее тончайшие модуляции и интонации, по которым можно определить степень искренности говорящего.
Именно на этом основана способность афатиков внеязыковым образом чувствовать аутентичность. Пользуясь ею, наши бессловесные, но в высшей степени чуткие пациенты немедленно распознали ложь всех гримас президента, его театральных ужимок и неискренних жестов, а также (и это главное) фальшь тона и ритма. Не поддавшись обману слов, они мгновенно отреагировали на очевидную для них, зияюще-гротескную клоунаду их подачи. Это и вызывало такой смех.
Афатики особо чувствительны к мимике и тону, им не солжешь, - а как обстоят дела с теми, у кого все наоборот, кто потерял ощущение выразительности и интонации, полностью сохранив при этом способность понимать слова? У нас есть и такие пациенты - они содержатся в том же отделении, хотя, вообще говоря, страдают не от афазии, а от агнозии, или, еще точнее, от так называемой тональной агнозии.
Выразительных аспектов голоса для этих пациентов не существует. Они не улавливают ни тона, ни тембра, ни эмоциональной окраски - им вообще недоступны характер и индивидуальность голоса. Слова же и грамматические
конструкции они понимают безупречно.
С этим связано часто возникавшее у меня ощущение, что афатикам невозможно лгать (его подтверждают и все работавшие с ними). Слова легко встают на службу лжи, но не понимающего их афатика они обмануть не могут, поскольку он с абсолютной точностью улавливает сопровождающее речь выражение - целостное, спонтанное, непроизвольное выражение, которое выдает говорящего.
Мы знаем об этой способности у собак и часто используем их как своеобразные детекторы лжи, вскрывая обман, злой умысел и нечистые намерения. Запутавшись в словах и не доверяя инстинкту, мы полагаемся на четвероногих друзей, ожидая, что они учуют, кому можно верить, а кому - нет. Афатики обладают теми же способностями, но на бесконечно более высоком, человеческом уровне. 'Язык может лгать, - пишет Ницше, - но гримаса лица выдаст правду'. Афатики исключительно восприимчивы к 'гримасам лица', а также к любого рода фальши и разладу в поведении и жестах. Но даже если они ничего не видят, - как это происходит в случае наших слепых пациентов, - у них развивается абсолютный слух на всевозможные звуковые нюансы: тон, ритм, каденции и музыку речи, ее тончайшие модуляции и интонации, по которым можно определить степень искренности говорящего.
Именно на этом основана способность афатиков внеязыковым образом чувствовать аутентичность. Пользуясь ею, наши бессловесные, но в высшей степени чуткие пациенты немедленно распознали ложь всех гримас президента, его театральных ужимок и неискренних жестов, а также (и это главное) фальшь тона и ритма. Не поддавшись обману слов, они мгновенно отреагировали на очевидную для них, зияюще-гротескную клоунаду их подачи. Это и вызывало такой смех.
Афатики особо чувствительны к мимике и тону, им не солжешь, - а как обстоят дела с теми, у кого все наоборот, кто потерял ощущение выразительности и интонации, полностью сохранив при этом способность понимать слова? У нас есть и такие пациенты - они содержатся в том же отделении, хотя, вообще говоря, страдают не от афазии, а от агнозии, или, еще точнее, от так называемой тональной агнозии.
Выразительных аспектов голоса для этих пациентов не существует. Они не улавливают ни тона, ни тембра, ни эмоциональной окраски - им вообще недоступны характер и индивидуальность голоса. Слова же и грамматические
конструкции они понимают безупречно.
Так же, как болезнь Паркинсона и хорея, туреттизм приводит к ослаблению личности: 'Оно' замещает 'Я'. Павлов называл это 'слепой силой подкорки' и говорил о влиянии тех примитивных частей мозга, которые управляют импульсами движения и действия. При паркинсонизме, затрагивающем только движение, но не действие, сбой происходит в среднем мозге и связанных с ним структурах. При хорее, которая приводит к хаосу фрагментарных квазидействий, поражаются более высокие уровни базальных ганглиев. Наконец, в случае синдрома Туретта наблюдается перевозбуждение эмоций и расстройство инстинктивных основ поведения - нарушение, судя по всему, происходит в таламусе, гипоталамусе, лимбической системе и амигдале, иными словами, в высших отделах 'древнего мозга', которые отвечают за базовые эмоциональные и инстинктивные факторы, определяющие личность. Таким образом, синдром Туретта на шкале расстройств находится где-то между хореей и манией; в действии этого синдрома проявляется как патология, так и клиника загадочного связующего звена между телом и сознанием.
Что касается органической основы, синдром Туретта и 'туреттизм' любого другого происхождения (инсульт, опухоли мозга, интоксикации или инфекции) можно сравнить с редкими, гиперкинетическими формами летаргического энцефалита, а также с перевозбужденными состояниями при приеме L-дофы. По-видимому, во всех этих случаях в мозгу возникает избыток стимулирующих трансмиттеров, в особенности дофамина. Отсюда следует, что, регулируя дофамин, можно влиять на показатели возбуждения. Например, для того чтобы снять апатию у пациентов с болезнью Паркинсона, уровень дофамина следует повысить (именно так, при помощи L-дофы, мне удалось 'разбудить' постэнцефалитных пациентов, что описано в книге 'Пробуждения'
. Неистовые же туреттики нуждаются в понижении уровня дофамина, и для этого используются его нейтрализаторы, такие как галоперидол.
Но дело не только в избытке дофамина в мозгу туреттика и недостатке его у больного Паркинсоном. Имеют место и гораздо более тонкие и обширные нарушения, что вполне естественно при расстройстве, которое может изменить личность. Бесчисленные причудливые траектории отклонений от нормы не повторяются ни от пациента к пациенту, ни в разные моменты наблюдения одного и того же больного. Галоперидол относительно эффективен при синдроме Туретта, но ни это, ни любое другое лекарство не может полностью разрешить проблему - подобно тому как L-дофа не может полностью излечить паркинсонизм. В дополнение к чисто лекарственным и медицинским подходам необходим подход человеческий. Особенно важно хорошо осознавать лечебный потенциал активности: действие, искусство и игра в сущности своей есть воплощение здоровья и свободы и как таковые противоположны грубым инстинктам и импульсам, 'слепой силе подкорки'. Когда застывший в неподвижности больной Паркинсоном начинает петь или танцевать, он совершенно забывает о болезни; перевозбужденный туреттик в пении, игре или исполнении роли также может на время стать совершенно нормальным. В такие моменты 'Я' вновь обретает власть над 'Оно'.
Что касается органической основы, синдром Туретта и 'туреттизм' любого другого происхождения (инсульт, опухоли мозга, интоксикации или инфекции) можно сравнить с редкими, гиперкинетическими формами летаргического энцефалита, а также с перевозбужденными состояниями при приеме L-дофы. По-видимому, во всех этих случаях в мозгу возникает избыток стимулирующих трансмиттеров, в особенности дофамина. Отсюда следует, что, регулируя дофамин, можно влиять на показатели возбуждения. Например, для того чтобы снять апатию у пациентов с болезнью Паркинсона, уровень дофамина следует повысить (именно так, при помощи L-дофы, мне удалось 'разбудить' постэнцефалитных пациентов, что описано в книге 'Пробуждения'

Но дело не только в избытке дофамина в мозгу туреттика и недостатке его у больного Паркинсоном. Имеют место и гораздо более тонкие и обширные нарушения, что вполне естественно при расстройстве, которое может изменить личность. Бесчисленные причудливые траектории отклонений от нормы не повторяются ни от пациента к пациенту, ни в разные моменты наблюдения одного и того же больного. Галоперидол относительно эффективен при синдроме Туретта, но ни это, ни любое другое лекарство не может полностью разрешить проблему - подобно тому как L-дофа не может полностью излечить паркинсонизм. В дополнение к чисто лекарственным и медицинским подходам необходим подход человеческий. Особенно важно хорошо осознавать лечебный потенциал активности: действие, искусство и игра в сущности своей есть воплощение здоровья и свободы и как таковые противоположны грубым инстинктам и импульсам, 'слепой силе подкорки'. Когда застывший в неподвижности больной Паркинсоном начинает петь или танцевать, он совершенно забывает о болезни; перевозбужденный туреттик в пении, игре или исполнении роли также может на время стать совершенно нормальным. В такие моменты 'Я' вновь обретает власть над 'Оно'.
Амурная болезнь. ПСРисунки 'пробуждаемых' L-дофой пациентов с болезнью Паркинсона столь же поучительны. Если попросить обычного больного Паркинсоном нарисовать дерево, он изобразит чахлое, низкорослое, убогое, зимнее деревце без единого листка. Но по мере того как его 'разминает', 'приводит в себя', оживляет L-дофа, оживает и рисунок. Появляется энергия, воображение - и листва. Если L-дофа перевозбуждает пациента, дерево может расцвести буйным цветом, обрасти извилистыми ветвями, покрыться пышной кроной со всевозможными завитками и лиственными арабесками, пока его первоначальная форма не растворится без остатка среди этих фантастических, барочных художеств. Такой стиль характерен для синдрома Туретта, а также для произведений, созданных под действием амфетамина, ускоряющего работу сознания, - изначальная форма, изначальная мысль теряется при этом в джунглях последующих украшений и дополнений. Сначала воображение пробуждается, а затем возбуждается и перевозбуждается, переходя все границы разумного.
Какой парадокс, какая жестокость и ирония в том, что внутренняя жизнь и воображение человека могут так и не проснуться, если их не разбудит наркотик или болезнь!
Именно этот парадокс лежит в основе моей книги 'Пробуждения'; он же отвечает и за искушения синдрома Туретта (см. главы 10 и 14), а также, без сомнения, за особую двусмысленность, связанную с действием наркотиков типа кокаина (который подобно L-дофе и Туретту повышает уровень дофамина в мозгу). В связи с этим становится яснее поразительное замечание Фрейда о том, что вызываемое кокаином ощущение благополучия и радости 'никоим образом не отличается от нормальной эйфории здорового человека... Чувствуешь себя нормально, и вскоре становится трудно поверить, что находишься под влиянием наркотика'.
Подобной же парадоксальной привлекательностью может обладать электростимуляция определенных участков мозга: некоторые виды эпилепсии приводят к опьянению и порождают зависимость, так что больные сами начинают регулярно вызывать припадки (крысы с вживленными в мозг электродами не могут остановиться и непрерывно раздражают свои 'центры удовольствия'

Подобное неистовство может пробудить в человеке блестящую изобретательность и могучее воображение - истинный гений вымысла, поскольку пациент в буквальном смысле должен придумывать себя и весь остальной мир каждую минуту. Любой из нас имеет свою историю, свое внутреннее повествование, непрерывность и смысл которого составляют основу нашей жизни. Можно утверждать, что мы постоянно выстраиваем и проживаем такой 'нарратив', что личность есть не что иное как внутреннее повествование.
Желая узнать человека, мы интересуемся его жизнью вплоть до мельчайших подробностей, ибо любой индивидуум представляет собой биографию, своеобразный рассказ. Каждый из нас совпадает с единственным в своем роде сюжетом, непрерывно разворачивающимся в нас и посредством нас. Он состоит из наших впечатлений, чувств, мыслей, действий и (далеко не в последнюю очередь) наших собственных слов и рассказов. С точки зрения биологии и физиологии мы не так уж сильно отличаемся друг от друга, но во времени - в непрерывном времени судьбы - каждый из нас уникален.
Чтобы оставаться собой, мы должны собой обладать: владеть историей своей жизни, помнить свою внутреннюю драму, свое повествование. Для сохранения личности человеку необходима непрерывность внутренней жизни.
Желая узнать человека, мы интересуемся его жизнью вплоть до мельчайших подробностей, ибо любой индивидуум представляет собой биографию, своеобразный рассказ. Каждый из нас совпадает с единственным в своем роде сюжетом, непрерывно разворачивающимся в нас и посредством нас. Он состоит из наших впечатлений, чувств, мыслей, действий и (далеко не в последнюю очередь) наших собственных слов и рассказов. С точки зрения биологии и физиологии мы не так уж сильно отличаемся друг от друга, но во времени - в непрерывном времени судьбы - каждый из нас уникален.
Чтобы оставаться собой, мы должны собой обладать: владеть историей своей жизни, помнить свою внутреннюю драму, свое повествование. Для сохранения личности человеку необходима непрерывность внутренней жизни.
Батюшка-сестрицаПрисущее миссис Б. веселое 'равнодушие' встречается довольно часто. Немецкие неврологи называют его Witzelsucht (шутливая болезнь), и еще сто лет назад Хьюлингс Джексон увидел в этом состоянии фундаментальную форму распада личности. Обычно по мере усиления такого распада утрачивается ясность сознания, в чем, мне кажется, заключается своеобразное милосердие болезни. Из года в год я сталкиваюсь с множеством случаев сходной феноменологии, но самой разнообразной этиологии. Иногда даже не сразу понятно, дурачится пациент, паясничает - или это симптомы шизофрении.
...
Какими бы 'забавными' и оригинальными ни казались такие болезни со стороны, действие их разрушительно. Мир представляется больному анархией и хаосом мелких фрагментов, сознание теряет всякий ценностный стержень, всякое ядро, хотя абстрактные интеллектуальные способности могут быть совершенно не затронуты. В результате остается только безмерное 'легкомыслие', бесконечная
поверхностность - ничто не имеет под собой почвы, все течет и распадается на части. Как однажды заметил Лурия, в таких состояниях мышление сводится к 'простому броуновскому движению'. Я разделяю его ужас (хотя это не препятствует, а, скорее, способствует тщательности моих описаний).
РеминисценцияПенфилд доказал, что такие эпилептические галлюцинации основаны не на фантазиях - это всегда абсолютно точные и четкие воспоминания, сопровождающиеся теми же чувствами, которые человек испытывал в ходе
вспоминаемых реальных эпизодов. Их исключительная детальность, превосходящая все доступное обычной памяти, привела его к выводу, что мозг сохраняет точную запись всех переживаний. Поток сознания человека, считал он, регистрируется в полном объеме и может затем воспроизводиться как в обычных жизненных обстоятельствах, так и в результате эпилептической или электрической стимуляции. Разнообразие и хаотичность таких конвульсивных воспоминаний убедили Пенфилда, что реминисценции по природе своей бессмысленны и случайны.
...
Эпилептическим припадкам Достоевского тоже предшествовали 'психические судороги' и 'усложненные внутренние состояния'; однажды он сказал об этом так:
Вы все, здоровые люди, и не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. <...> Не знаю, длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы, но, верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!*
Миссис О'С, без сомнения, поняла бы высказанные здесь мысли. Ее припадки тоже доставляли ей удивительное блаженство, и оно казалось ей вершиной благополучия. Она видела в них и ключ, и дверь, ведущую к телесному и душевному здоровью. Эта женщина переживала болезнь как здоровье, как исцеление.
...
Современные концепции обработки и представления сигналов в мозгу связаны с понятием вычислительного процесса* и, как следствие, формулируются на языке схем, программ, алгоритмов и т. д. Но способны ли схемы, программы и алгоритмы сами по себе объяснить образный, драматический и музыкальный характер внутренних переживаний - все богатство и яркость личного содержания, превращающие безличные сигналы в индивидуальный субъективный опыт?
В ответ на этот вопрос я заявляю свое решительное 'нет'. Идея вычислительного процесса, пусть даже такого изощренного, как в теориях Марра и Бернстайна, двух ведущих и наиболее глубоких представителей этого направления, сама по себе недостаточна для объяснения 'иконических' представлений, являющихся основой и тканью нашей внутренней жизни.
Таким образом, между рассказами пациентов и теориями физиологов возникает разрыв, настоящая пропасть. Существует ли хоть какая-то возможность заполнить ее? И если такой возможности нет (что отнюдь не исключено), имеются ли вне рамок вычислительной теории идеи, которые помогут нам лучше понять глубоко личностную, экзистенциальную природу реминисценций, сознания и самой жизни? Короче говоря, нельзя ли над шеррингтоновой, механистической наукой об организме надстроить еще одну, личностную, прустовскую физиологию? Сам Шеррингтон косвенно намекает на такую возможность. В книге 'Человек и его природа' (1940) он описывает сознание как 'волшебного ткача', сплетающего изменчивые, но всегда осмысленные узоры - сплетающего, если задуматься, ткань самого смысла...
Эта смысловая ткань не укладывается в рамки чисто формальных схем и вычислительных программ. Именно она является основой глубоко личной природы реминисценций, а также основой мнезиса, гнозиса и праксиса. И если мы спросим, в какой форме она существует, ответ очевиден: ткань личного смысла неизбежно принимает форму сценария или партитуры - так же, как неизбежно принимает форму схем и программ абстрактная организация вычислительных процессов. Из этого следует, что над уровнем церебральных программ необходимо различать уровень церебральных повествований.
Наплыв Ностальгии
Непроизвольные реминисценции, обычно ассоциирующиеся с ощущением déjà vu и джексоновским 'удвоением сознания', характерны для припадков мигрени и эпилепсии, для гипнотических и психотических состояний, а также, в менее резкой форме, для реакций на мощное мнемоническое действие некоторых слов, звуков, эпизодов и особенно запахов.
Зютт описывает внезапное пробуждение памяти у пациента во время окулогирного криза, когда, по словам этого человека, 'тысячи воспоминаний вдруг затопили сознание'. Пенфилд и Перо, раздражая эпилептогенные точки в коре головного мозга пациентов, вызывали одинаковые повторяющиеся воспоминания; на основании своих наблюдений они высказали предположение, что естественные или искусственно спровоцированные эпилептические разряды в мозгу пробуждают 'ископаемые слои памяти'.
Судя по всему, описываемая нами пациентка, как и любой человек, хранит в памяти практически бесконечное количество 'дремлющих' отпечатков, которые в определенных условиях, особенно во время сильного возбуждения, могут 'пробудиться'. Такого рода следы навсегда впечатаны в мозг и скорее всего сохраняются на уровне подкорки, гораздо ниже уровня сознания. Там они могут
существовать практически бессрочно в состоянии пассивного ожидания, вызванном либо отсутствием раздражителей, либо подсознательной блокировкой. Эффект снятия блокировки может быть точно таким же, как и эффект прямого возбуждения; эти два процесса способны вызывать и усиливать друг друга.
В случае нашей пациентки мы все же считаем не вполне правомерным говорить о простом подавлении памяти в ходе болезни с последующим высвобождением ее под влиянием L-дофы. L-дофа, искусственная стимуляция коры головного мозга электрическими импульсами, мигрени, эпилепсии, кризы u m. п. - все это в основном внешние возбудители реминисценций; наплывы же ностальгии, связанные с преклонным возрастом и иногда с алкогольным опьянением, по своей природе кажутся нам ближе к снятию подсознательных блокировок и вскрытию архаических слоев памяти. Все эти состояния высвобождают воспоминания; все они заключают в себе возможность снова ощутить и пережить далекое прошлое.
Собачья радостьСТИВЕН Д., двадцати двух лет, студент-медик, наркоман (кокаин, PCP, амфетамины). Однажды ночью - яркий сон: он - собака в бесконечно богатом, 'говорящем' мире запахов. ('Счастливый дух воды, отважный запах камня'). Проснувшись, обнаруживает себя именно в этом мире ('Словно все вокруг раньше было черно-белым - и вдруг стало цветным').
У него и в самом деле обострилось цветное зрение ('Десятки оттенков коричневого там, где раньше был один. Мои книги в кожаных переплетах -каждая стала своего особого цвета, не спутаешь, а ведь были все одинаковые'). Усилилось также образное восприятие и зрительная память ('Никогда не умел рисовать, ничего не мог представить в уме. Теперь - словно волшебный фонарь в голове. Воображаемый объект проецирую на бумагу как на экран и просто обрисовываю контуры. Вдруг научился делать точные анатомические рисунки'). Но главное - запахи, которые изменили весь мир ('Мне снилось, что я собака, - обонятельный сон, - и я проснулся в пахучем, душистом мире. Все другие чувства, пусть обостренные, ничто перед чутьем'). Он дрожал, почти высунув язык; в нем проснулось странное чувство возвращения в полузабытый, давно оставленный мир*.
...
Ему удавалось, как собаке, учуять даже эмоции - страх, удовлетворение, сексуальное возбуждение... Всякая улица, всякий магазин обладали своим ароматом - по запахам он мог вслепую безошибочно ориентироваться в Нью-Йорке.
Его постоянно тянуло все трогать и обнюхивать ('Только на ощупь и на нюх вещи по-настоящему реальны'), но на людях приходилось сдерживаться. Эротические запахи кружили ему голову, но не более, чем все остальные - например, ароматы еды. Обонятельное наслаждение ощущалось так же остро, как и отвращение, однако не в удовольствиях было дело. Он открывал новую эстетику, новую систему ценностей, новый смысл.
- Это был мир бесконечной конкретности, мир непосредственно данного, - продолжал он. - Я с головой погружался в океан реальности.
Он всегда ценил в себе интеллект и был склонен к умозрительным рассуждениям, - теперь же любая мысль и категория казались ему слишком вычурными и надуманными по сравнению с неотразимой непосредственностью ощущений.
Видения ХильдегардыВосторг и сияние, наделенные глубоким теологическим и философским смыслом, сыграли в жизни Хильдегарды решающую роль, направив ее по пути святости и мистицизма. Здесь мы встречаемся с ярким примером того, как
физиологический процесс, столь заурядный, бессмысленный или страшный для подавляющего большинства, в особенном, избранном сознании может стать основой откровения. Хильдегарду можно сравнить разве что с Достоевским, который также приписывал глубочайшее значение своим эпилептическим аурам:
Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. <...> Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд - то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит*.
* Слова Кириллова из третьей части 'Бесов'.
Мир наивного сознания
Один человек в умственном отношении может быть гораздо 'ниже' другого. Есть люди, которые не могут даже отпереть дверь ключом, не говоря уже о понимании законов Ньютона; есть и такие, кто вообще не в состоянии воспринимать мир концептуально. Но интеллектуальная неполноценность отнюдь не исключает наличия в человеке ярких способностей и даже талантов в отношении конкретного и символического. Именно в таких талантах - иная, высокая природа этих особых существ, блестяще одаренных простаков, к которым принадлежат Мартин, Хосе и близнецы.
Ребекка
При первой встрече мне сразу бросились в глаза ее физические недостатки - общая неуклюжесть, мешковатость, топорность. Она показалась мне злой проделкой природы, жертвой болезни, все формы и симптомы которой я знал наизусть: множество апраксий и агнозий, набор расстройств чувствительности и движения, ограниченность абстрактного мышления и понятийного аппарата, сравнимая (по шкале Пиаже) с уровнем восьмилетнего ребенка. 'Вот бедняга, - думал я, - даже дар речи достался ей как случайный подарок'. Вне языка - разрозненный набор высших корковых функций, схемы Пиаже - в самом плачевном состоянии.
Наша следующая встреча - вне тесных стен кабинета, вне ситуации осмотра и обследования - оказалась совсем другой. Стоял замечательный апрельский день, и, улучив минуту перед началом работы, я прогуливался по садику рядом с клиникой. Ребекка сидела на скамейке и с явным наслаждением вглядывалась в апрельскую листву. В ее позе не было и следа неуклюжести, так поразившей меня накануне. Ее легкое платье и едва заметная улыбка на спокойном лице вдруг напомнили мне чеховских героинь - Ирину, Аню, Соню, Нину. Простая девушка на фоне сада искренне радовалась весне. В этот момент я видел ее как человек, а не как невролог.
Услышав мои шаги, она обернулась, улыбнулась мне и сделала широкий жест рукой, как будто говоря: 'Смотрите, как прекрасен мир!' Затем последовала серия джексоновских восклицаний, нечто вроде странного поэтического извержения: 'Весна... рождение... расцвет... движение... пробуждение к жизни... времена года... всему свое время...' Мне вспомнились строки из Библии: 'Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать; время насаждать и время...' В своей бессвязной поэтической манере эта девушка, как библейский мудрец, описывала смену времен года, общее движение времени! 'Да это же недоразвитый Экклезиаст!' - мелькнуло у меня в голове, и в этой догадке два образа Ребекки - слабоумной пациентки и поэта-символиста - слились в один.
Она, конечно, провалила все тесты. Цель психологического и неврологического тестирования - не просто обнаружить изъяны, но разложить человека на составляющие функций и дефицитов, и, как и следовало ожидать, такой подход не оставил от Ребекки камня на камне. Но вот сейчас, в этот весенний день, каким-то чудом из разрозненных частей у меня на глазах собралось гармоничное и уравновешенное существо.
Как могла она так безнадежно распадаться на части в однихобстоятельствах и сохранять цельность в других? Я отчетливо наблюдал два диаметрально противоположных режима мышления, два способа внутренней организации бытия. Один из них был связан с абстракциями и заключался в распознавании образов и решении задач; именно на него были нацелены все тесты, выявившие столь катастрофическую картину неполноценности. Но дело в том, что в этих тестах и не было места ничему, кроме дефектов Ребекки! Они не предполагали присутствия в ней позитивных сил, способности воспринимать реальность, мир природы и воображения как согласованное, постижимое, поэтическое целое. Тесты не позволяли даже заподозрить наличие у нее внутренней жизни, обладающей осмысленной структурой и чуждой простому решению задач.
В чем же заключалась основа ее цельности и уравновешенности? Ответ на этот вопрос лежал в стороне от схем и абстракций. Я подумал о ее увлечении историями, повествовательными образами и построениями, и у меня возникло предположение, что Ребекка - одновременно очаровательная девушка и умственно неполноценная пациентка, недоразумение природы, - не имея доступа к схемам и абстракциям (в ее случае из-за врожденных дефектов этот режим мышления просто не работал), пользовалась для создания осмысленного мира не формальным, а художественным (повествовательным или драматическим) методом. Раздумывая над этой возможностью, я вспомнил, как Ребекка танцевала и как танец упорядочивал ее случайные, неуклюжие движения.
Она сидела передо мной на скамейке и созерцала не просто весенний пейзаж, а священное таинство природы, и я осознал вдруг всю нелепость наших тестов и методик, всю убогость наших медицинских заключений. Они обнаруживают только недостатки, а не сильные стороны, и полагаются на задачи и схемы там, где нужен язык музыки, беседы, игры - свободной и естественной жизни.
Догадавшись, что Ребекка остается полноценным и гармоничным существом в условиях, позволяющих ей организовать себя художественно, я смог выйти за рамки формального, механистического подхода и разглядеть скрытый в ней человеческий потенциал. Мне довелось узнать эту девушку в двух ипостасях: в одной она была неизлечимым инвалидом, в другой - вся светилась надеждой и будущим. По счастливой случайности, именно она одной из первых встретилась мне в клинике, и то, что я разглядел в ней, определило мое отношение ко всем остальным подобным пациентам.
...
Постскриптум
Сила музыки, повествования и драмы имеет чрезвычайное практическое и теоретическое значение. Это заметно даже в случаях клинического идиотизма, у пациентов с коэффициентом умственного развития ниже 20 и тяжелыми нарушениями двигательного аппарата и координации. Их неуклюжие движения моментально преображаются в танце - с музыкой они вдруг знают, как двигаться. Мы постоянно наблюдаем, как умственно недоразвитые, не способные проделать одно за другим несколько действий пациенты не испытывают никаких затруднений, двигаясь под музыку: последовательность шагов, которую они не могут удержать в уме в виде инструкции, переводится на язык музыки и в таком виде оказывается им легко доступна. То же происходит у пациентов с тяжелыми поражениями лобных долей и апраксиями: несмотря на полностью сохранившиеся умственные способности, они не в состоянии действовать, выполнять простейшие моторные последовательности и программы, иногда даже ходить. Этот процедурный дефект можно назвать моторной идиотией; не поддаваясь никаким обычным восстановительным методам, он начисто исчезает, стоит применить в реабилитационной терапии музыку. Вот почему, кстати, так поразительно эффективны трудовые песни.
Как видим, музыка способна успешно и весело организовать бытие там, где неприменимы абстрактные схемы. Именно поэтому она так важна при работе с умственно отсталыми и страдающими апраксией и, вместе с другими художественными формами, должна стать основой их обучения и терапии. Драма еще эффективнее - посредством роли она может организовать, собрать больного в новую законченную личность. Способность исполнять роль, играть, быть кем-то дается человеку от рождения и не имеет никакого отношения к показателям умственного развития. Эта способность присутствует и в новорожденных младенцах, и в дряхлых стариках. Обещая надежду и спасение, скрывается она и в каждой увечной ребекке нашего мира.
Ходячий словарь
И Мартина, и Хэрриет можно, подобно близнецам, втянуть в процесс механического исполнения удивительных и одновременно бессмысленных цирковых трюков - процесс, характерный для всех 'ученых идиотов'. Но стоит предоставить их самим себе, как они, также подобно близнецам, устремятся в противоположную сторону, к красоте и порядку. Память Мартина хранит непостижимое количество случайных фактов, однако истинную радость оставляет ему только гармония и связность, будь это музыкальная и духовная композиция кантат или энциклопедическая упорядоченность огромного 'Словаря'. И то и другое содержит в себе особый мир. У Мартина и Хэрриет вообще нет никакого другого мира; музыка - реальное пространство их жизни, единственная духовная основа.
...
Обычно считается, что 'ученые идиоты' обладают своими особенными приемами, чем-то вроде механических навыков, и лишены каких бы то ни было серьезных умственных способностей. Познакомившись с Мартином, я и сам вначале так думал - вплоть до того момента, когда принес ему послушать 'Магнификат'. Только тогда мне стало ясно, что он полностью воспринимает всю сложность и глубину музыки Баха и что я имею дело не с набором приемов механической памяти, а с настоящим, мощным музыкальным интеллектом. Особый интерес поэтому вызвала у меня полученная после публикации моей книги статья К. Миллера 'Восприимчивость к тональной структуре у музыкально одаренного ребенка с дефектами умственного развития'*. Автор тщательно обследовал пятилетнего вундеркинда с выраженной задержкой умственного развития и другими расстройствами, вызванными краснухой, которой его мать переболела во время беременности. Обследование показало, что в случае этого ребенка имело место не просто механическое запоминание, а нечто гораздо более сложное: 'Глубокая восприимчивость к законам композиции, в частности, к роли различных нот в структуре диатонической гармонии <...>, что предполагает скрытое знание порождающих структурных правил, то есть правил, распространяющихся за пределы наличного опыта'. Я не сомневаюсь, что все это справедливо и для Мартина, - более того, я подозреваю, что так обстоят дела со всеми 'учеными идиотами'. В своих индивидуальных мирах - музыке, числах, визуальной сфере и т. д. - они с необходимостью обладают не просто механическими навыками, но реальными творческими способностями. Тесно общаясь с Мартином, с Хосе, с близнецами, я вынужден был признать у каждого из них, пусть в одной узкой области, наличие интеллекта и понимания, - именно такие способности следует в конечном счете видеть и развивать в этих ни на кого не похожих существах.
Близнецы
Не отказавшись от идеи тестировать близнецов и не перестав относиться к ним как к подопытным кроликам, наличие глубин заподозрить просто невозможно. Подлинное понимание требует не эксперимента, а контакта. Нужно по-человечески, спокойно и непредубежденно наблюдать за близнецами, нужно открыться навстречу их особой реальности - естественной и самобытной реальности их жизни и мышления, их отношений друг с другом, и, если это удается, становится ясно, что имеешь дело с фундаментальными силами мироздания, с огромной вселенской тайной, на разгадку которой мне не хватило всех восемнадцати лет нашего знакомства.
Наблюдая, как близнецы 'рассматривают' события и даты, я уже понял, что они удерживают в памяти огромную мнемоническую ткань, гигантский, может быть, бесконечный ландшафт, в котором факты существуют не только по отдельности, но и в соотношении друг с другом. И все же неумолимая и хаотическая документальная лента, крутившаяся в их мозгу, состояла главным образом из изолированных эпизодов, а не из осмысленных отношений между ними. Осознав это, я подумал, что, возможно, удивительная способность близнецов к визуализации - способность вполне практическая и совершенно отличная от концептуализации - позволяла им непосредственно видеть абстрактные связи и соотношения, как случайные, так и существенные. Если близнецы были в состоянии ухватить взглядом 'стоодиннадцатность', что мешало им усматривать чудовищно сложные созвездия и плеяды чисел - видеть, распознавать, соотносить и сравнивать, причем полностью чувственным, неинтеллектуальным образом?
Какой нелепый и изнурительный дар! Я подумал о Фунесе, одном из персонажей Борхеса:
Мы с одного взгляда видим три рюмки на столе, Фунес видел все лозы, листья и ягоды на виноградном кусте... Окружность на аспидной доске, прямоугольный треугольник, ромб - все эти формы мы вполне можем вообразить, и точно так же мог Иренео вообразить спутанную гриву жеребца, стадо скота на горном склоне... Не знаю, правда, сколько звезд видел он на небе*.
* X. Л. Борхес. 'Фунес, чудо памяти'. // Перевод Е. Лысенко. - Собр. соч. в 3-х томах. Т. 1. Полярис, 1994. С. 334.
...
Но и это не все. Числа для близнецов - не только божественные сущности, но и близкие друзья - возможно, единственные друзья в их отрезанном от нашей реальности мире. Такое отношение часто встречается среди числовых вундеркиндов. Стивен Смит, подчеркивая решающее значение метода и алгоритма для известных счетчиков, приводит тем не менее замечательные примеры подобной дружбы. Описывая свое 'числовое' детство, Джордж Паркер Биддер говорит: 'Я близко знал все числа до ста; они как бы стали моими друзьями, мне были знакомы их родственные связи и круг общения'. Его современник Шиам Марат из Индии объясняет: 'Когда я называю число своим другом, то хочу сказать, что мы уже много раз по разным поводам сталкивались в прошлом, и во время таких встреч я обнаруживал все новые скрытые в нем восхитительные свойства... Так что если при вычислениях мне попадается знакомое число, я радуюсь встрече с добрым приятелем'.
Герман фон Гельмгольц*, рассуждая о музыкальных способностях, пишет, что, хотя составные звуки и можно разложить на компоненты, мы слышим их обычно как неделимое целое, уникальный тон. Он говорит о 'синтетическом восприятии', которое выходит за пределы интеллекта и представляет собой не поддающуюся анализу сущность музыкального чувства. Гельмгольц сравнивает звуки с лицами и считает, что мы, возможно, распознаем и те и другие сходным образом. Он почти всерьез говорит о звуках и мелодиях как об обращенных к слуху 'лицах', которые мы немедленно узнаем как знакомых, со всем теплом и эмоциональной глубиной человеческого отношения.
Это же, по-видимому, справедливо не только для любителей музыки, но и для любителей чисел. Числа тоже становятся их близкими знакомыми и удостаиваются интуитивного и личного 'Я тебя знаю!'**. Математик Вим Кляйн описал это так: 'Числа - мои друзья. Возьмем 3844 - что вам это число? Для вас это просто три, восемь, четыре и четыре. А
я говорю: 'Привет, 62 в квадрате!"'
...
Десять лет спустя произошло именно это - близнецов разлучили. Полные медицинского и социологического жаргона обоснования сообщали, что делается это 'для их собственного блага', для предотвращения их 'нездорового общения друг с другом', а также 'чтобы дать им возможность, оказавшись лицом к лицу с миром... жить в нем в соответствии с мерками общества и установленным порядком'. Произошло это в 1977 году, и все, что случилось в результате, можно считать успехом, а можно и катастрофой. Майкла и Джона поместили в отдельные пансионы и обеспечили неквалифицированной работой. Находясь под тщательным наблюдением, они с трудом зарабатывают на карманные расходы. Сейчас оба в состоянии проехать на автобусе - если дать им билет и подробные указания. Они также могут поддерживать личную гигиену и по мере сил следить за своим внешним видом. Однако, несмотря на все это, их слабоумие и психические расстройства до сих пор различимы с первого взгляда.
Такова позитивная сторона принятых мер, но есть и негативная, о которой не упоминается в их историях болезни, поскольку ущерба, нанесенного близнецам, вообще не признают. Лишившись числового 'общения' и, тем самым, духовной связи с кем бы то ни было (их вечно теребят и перебрасывают с одной работы на другую), близнецы потеряли свои странные способности, а с ними единственную радость и смысл жизни. Не сомневаюсь, что это сочтут у нас умеренной платой за суррогат независимости и возвращение в 'лоно общества'.
Такое обращение с близнецами напоминает лечение, которому подвергли Надю, аутичную девочку с выдающимися способностями к рисованию (см. главу 24). Ей также прописали режим усиленной терапии, дабы 'выяснить, как максимизировать ее возможности в других направлениях'. В результате она стала говорить - и перестала рисовать. Найджел Деннис по этому поводу замечает: 'У гения отняли гениальность, оставив только общую недоразвитость. Что нам думать о таком странном исцелении?'
Ф. Майерс, начиная главу 'Гениальность' с обсуждения арифметических гениев, утверждает, что 'странные' способности некоторых людей часто нестабильны и могут вдруг исчезнуть без всяких видимых причин; иногда же, напротив, они сохраняются в течение всей жизни. В случае близнецов это были, конечно, не просто 'способности', но личностная и эмоциональная основа всего их существования. Разлучившись и утратив ее, они духовно погибли*.
Художник-аутист
Государственные больницы часто рассматривают как 'тотальные учреждения'*, способствующие деградации пациента. Это, без сомнения, справедливо, причем в колоссальных масштабах. Однако больница может стать и настоящим убежищем, о чем Гофман почти не упоминает. Измученная, потерявшаяся в мире душа иногда находит там приют и отдых - счастливое сочетание свободы и порядка, которое ей так необходимо.
...
Мне кажется, что слабоумный аутист Хосе обладает столь глубоким даром конкретной формы, что это делает его настоящим художником-натуралистом. Он воспринимает мир как многообразие форм - непосредственных и вызывающих живейший отклик - и стремится их воспроизвести. Он способен с удивительной точностью нарисовать цветок или рыбу - и при этом может наделить их оттенками собственной личности, превратить в символ, сон или шутку. А ведь считается, что аутистам недоступно воображение, игра и искусство!
Такие существа, как Хосе, вообще говоря, невозможны. Дети-аутисты с выдающимися художественными способностями, согласно всем имеющимся данным, - чистая бессмыслица. Но так ли уж редко они встречаются - или мы просто их не замечаем? Найджел Деннис в блестящей статье о Наде в 'Нью-йоркском книжном обозрении' за 4 мая 1978 года задается вопросом, сколько таких детей оказывается вне нашего поля зрения, сколько уничтожается талантливых произведений, сколько странных дарований, подобных Хосе, мы бездумно списываем со счетов как случайные и бесполезные причуды природы. Судя по всему, аутисты, наделенные воображением и художественными способностями, не так уж редки. За многие годы моей врачебной деятельности, не занимаясь специальными поисками, я столкнулся с доброй дюжиной подобных пациентов.
Аутисты в силу самой природы своего заболевания с трудом поддаются внешним влияниям. Они обречены на изоляцию и, следовательно, на оригинальность. Их способ видения мира, если удается его разглядеть, обычно оказывается врожденным и идет изнутри. Общаясь с ними, я неизменно прихожу к мысли, что они представляют собой некую отдельную расу - странный и оригинальный подвид человечества, каждый представитель которого полностью замкнут на себя.
В прошлом аутизм считали детской шизофренией, однако с точки зрения реальных симптомов это противоположные состояния. Шизофреник постоянно жалуется на воздействия, приходящие извне: он пассивен, им играют внешние силы, он не может оставаться самим собой. Аутист же, научись он жаловаться, поведал бы нам о недостатке влияний, об абсолютной изоляции.
Джон Донн писал: 'Нет человека, который был бы как остров, сам по себе'*, но в отношении аутиста это как раз неверно. Каждый аутист - это остров, отрезанный от материка. При классической форме болезни, достигающей тотальной стадии к третьему году жизни, изоляция наступает так рано, что воспоминаний о 'большой земле' почти не остается. Вторичный же аутизм развивается обычно позднее, в результате поражений мозга. В этом случае часть памяти сохраняется, что нередко вызывает ностальгию по утраченной связи с миром. Здесь, возможно, кроется объяснение того, почему с Хосе оказалось легче наладить контакт, чем с большинством аутистов, почему - пусть только в рисунках - он способен вступать во взаимодействие с другими людьми.
Мертв ли остров, отрезанный от материка? Совсем не обязательно. Даже если все 'горизонтальные' связи человека с обществом и культурой нарушены, остаются и даже усиливаются 'вертикальные' связи - прямое соприкосновение с природой и реальностью, никак не опосредованное участием других людей. Этот 'вертикальный' контакт в случае Хосе приводит к поразительным результатам. Его восприятие, его рисунки производят впечатление прямого прорыва к истине, в них есть какая-то кристальная ясность без малейшего намека на двусмысленность и компромиссы, связанные с оценками и влиянием окружающих.
Все это приводит нас к следующему вопросу: найдется ли в мире хоть какое-то место для человека-острова - для существа, которое невозможно приручить и слить с материком? Способна ли большая земля освободить место и принять в свое лоно абсолютно уникальное явление? Здесь есть много общего с реакцией культуры и общества на гения. (Я, конечно, далек от идеи, что все аутисты - гении, и просто указываю на сходную уникальность их положения среди других людей).
...
ПС
Клара Парк не только описывает жизнь с дочерью (ставшей к настоящему времени художницей), но и приводит удивительные и почти неизвестные результаты японских ученых Моришимы и Моцуги, которые добились значительных успехов, помогая талантливым, но почти не поддающимся обучению детям-аутистам профессионально работать в области изобразительных искусств. Моришима использует особые техники обучения ('структурную тренировку навыков'), основанные на классической японской традиции отношений мастера и подмастерья; он также поощряет использование рисунка в качестве средства общения. Но такая формальная подготовка, несмотря на всю ее важность, недостаточна. Требуется более тесный, эмоциональный контакт. Последнюю часть своей книги я хотел бы закончить словами, завершающими обзор Клары Парк:
Секрет успеха, скорее всего, не в этом. Он - в самоотверженности Моцуги, поселившего одаренного ребенка-аутиста у себя дома. Моцуги пишет:
'Талант Янамуры удалось развить благодаря приобщению к его душе. Учитель должен любить бесхитростную красоту 'простого' существа, уметь погружаться в чистый мир наивного сознания'.
@темы: Чужое, Психология, Жизненное, Цитаты